|
|
 |
|
Thursday, 09 April 2009 |
Если и существует какое-то событие, послужившее общим фоном для жизненных путей, описываемых в этой книге, то это, безусловно, вторая мировая война. В то время большинство авторов наших очерков и участников дискуссий уже достаточно далеко продвинулись в своей профессиональной карьере, но, тем не менее, многие из них упоминают о войне мимоходом и косвенно. Без сомнения, значение этого события для каждого из них оказалось неодинаковым в зависмости от степени личного участия в работе связанных с войной служб, от профессиональной связи с той или иной национальной школой географии и прежде всего от того, с какой стороны Атлантики или «линии Мажино» была пережита война. Человеку, впечатления которого о второй мировой войне были, подобно моим, опосредованы кинематографом, литературой и учебниками, остается лишь строить предположения о том, что значило для географов из ведущих в этой науке государств увидеть, например, карты своих стран перекроенными, а привычные ландшафты, где проводились экскурсии и которые давали тему для диссертаций, — разрушенными и израненными. Из уважения к авторам наших очерков представляется уместным воздержаться от рассуждений о самой войне (см., тем не менее, Gottmann, 1946; Troll, 1947), а взамен попытаться уловить определенные перемены в образно-смысловой системе географии, которые могут быть связаны с изменившимися условиями послевоенного мира.
Хотя вторая мировая война эхом отозвалась в более широком, чем любое другое событие XX столетия, спектре технических, социальных, экономических и идеологических проблем, военные заботы сами по себе, война как таковая отнюдь не чужды географии. По мнению, недавно высказанному Фуко, «археологические раскопки» языка географии могли бы выявить, в какой степени наши привычные концепции и термины, такие, как «фронт», «район», «поле», «вытеснение» и другие, проистекают из лексикона стратегических вопросов войны, мира и «баланса мощи» ("Herodote", 1975). Трудно представить себе перемещающиеся без карт армии, не имеющие морских карт флоты или политические образования, не организующие определенным образом свое пространство. Но кроме этого, для воздушного нападения или обороны требовались и более гибкие методы, такие, как подготовка и изучение операций и управление сложными системами (Morse, Kimball, 1951). Полагаю, что с точки зрения образно-смысловой системы географии вторая мировая война знаменует собой начало глубокой трансформации способа мышления от «картографического» к «процессуальному», подготавливая путь для их будущей интеграции в «новой парадигме» 60-х годов. Вся та проза и поэзия «природных областей», «национальных индивидуальностей» или «органических связей между человеком и Землей», что стала ассоциироваться с довольно неприглядным национализмом, вызывает теперь смущение. Ее хорологическая альтернатива и основанное на методе полевых исследований картографирование «рисунков» территориальных структур и форм районов ныне также представляются уязвимыми и бессильными перед лицом преображенных технологией ландшафтов и растущей централизации власти и процесса принятия решений. Картина Земли, просматриваемой с воздуха, представшая перед многими поступившими на военную службу географами, открыла новые перспективы развития не только для фотограмметрии и картографии, но и для совершенствования привычных образов мира. Поверх мозаики территориально дифференцированных районов теперь можно было различить системы пространственных взаимосвязей и топологическую поверхность действующих сил.
Образный язык карты по-прежнему сохранял ключевое значение, и споры о новых концептуальных и методологических идеях будут вестись в его рамках. На глазах одного поколения карта становится языком, пригодным для исследования теоретических вопросов геометрической формы и топологических поверхностей, так же как и средством выяснения практических проблем. Но это был мир динамизма и перемен — в нем менялась и сама карта. Аэронавигационные карты, карты в полярных и азимутальных проекциях, отражающие стратегические проблемы века авиации, станут конкурировать в учебных аудиториях с картами в проекции Меркатора и другими «подлинными» изображениями территории, ее границ и конфигурации или с картами великих трансконтинентальных торговых путей (Henrikson, 1975). Земля теперь могла быть представлена как подвластное человеку пространство, открытое для покорения благодаря снижению транспортных (финансовых и временных) издержек, что привело к осознанию субъективного и относительного характера расстояний. Если опуститься на Землю, то и там для прикладной географии сочетание требований научности и практической применимости вызывало необходимость учета двух, на первый взгляд несовместимых, императивов: с одной стороны, потребности вместить разнообразные общественные и природные реалии в рамки разделенных границами районов (видение картографическое) и потребности изучать и наблюдать действие межрайонных и транснациональных пространственных процессов (видение механизмов или процессов) — с другой.
Оглядываясь назад, на историю науки, можно наблюдать также некоторые глубокие изменения в индивидуальных системах мышления и ценностных позициях тех, кто практически занимался географией в послевоенный период. Можно заметить расцвет веры в научную объективность к позитивистские концепции истинности, возросшую активность в поиске средств научного объяснения взамен описания и решительный рывок в направлении тематической специализации и проблемной ориентации. Вполне очевидна также растущая тяга к прикладным исследованиям либо в области стимулирования послевоенного экономического развития и реконструкции районов, либо в сфере перераспределения материальных богатств, доступа к ресурсам и услугам в соответствии с канонами государства всеобщего благосостояния. Разве наука и рациональность не были залогом объективности, оплота против субъективных решений, приведших к ужасам войны? И разве не этому следовало учиться у общественных наук, достигших к середине XX в. больших, чем география, успехов?
Попытки выявить общие международные тенденции Для послевоенного периода выглядят несколько неуклюжими. По-видимому, для национальных географических школ, по крайней мере европейских, характерно сосредоточение внимания на собственной специфической ситуации, а также на попытках воссоздать и обновить теорию и практику профессиональной деятельности у себя дома. Школы отличались друг от друга в зависимости от расстановки акцента: гуманитарные, физико-географические аспекты дисциплины, что, по меньшей мере отчасти, зависело от принятой в стране системы ее финансирования. Они различались также и по преимущественной ориентации на «чистую» науку или «практическую» работу. Начало 50-х годов повсюду ознаменовалось возрождением географии и зарождением второй волны с присущим ей изобилием новых журналов, институтов и ассоциаций. Она пересекает национальные границы, и между школами поддерживается оживленное взаимодействие (Taylor, 1951; L'lnformation Geographique, 1957; Harris, Fellman, 1960, 1971, 1980).
В США послевоенное развитие географии приняло совсем иное направление. Тем, кто прямо или косвенно участвовал в войне, вся эта деятельность, по их собственному признанию, оказалась по множеству причин небесполезной (Ackerman, 1945; Deasy, 1947, 1948; Rose, 1951; Stone, 1979). Из Европы ветераны возвратились как герои, под овации публики, но их ждало продолжение великой кампании, которая вскоре должна была начаться на Дальнем Востоке. Хотя план Маршалла и НАТО приняли на себя заботу о европейских интересах, «армии на Потомаке» предстояло сделать еще многое, и не только в государственном департаменте, но и в круп-номасшабных проектах изменения окружающей среды и использования природных ресурсов (Wilson, 1948; Hart, 1979). Кроме того, более чем обширное поле деятельности предоставляли быстро расширявшиеся колледжи и университеты. В условиях щедрой поддержки фондов помощи бывшим военнослужащим (GI Bill) и ссуд для студентов в школы и кампусы по всей стране начинали приходить ветераны и их многочисленное потомство. География расширяется, становится более многообразной и глубоко вовлекается в драматические события, определившие преобразование облика Америки. В то же время число профессиональных географов, подготовленных в довоенный период, оказалось недостаточным, для того чтобы обучать быстро возрастающее число студентов, с одной стороны, и удовлетворять потребности растущего рынка рабочих мест в государственной службе и планировании — с другой.
Таким образом, в отличие от университетской географии в Европе, куда вернулась «старая гвардия», занявшая свои прежние места, эксперимент и импровизация в американских условиях оказались скорее необходимостью, чем роскошью. Кроме того, американские студенты, поступавшие в 50-х годах в аспирантуру, были старше своих довоенных сверстников, у них подчас не было географического образования, а опыт внеакадемической работы, возможно, сделал их менее восприимчивыми к претензиям на незыблемый авторитет со стороны «метров науки». Второе поколение будет стремиться продолжать свою карьеру географов, искать в знаниях определенность или по крайней мере методическую эффективность и стремиться к практическому применению географии в жизни.
Разумеется, для человека, который в 50-е годы был студентом в Ирландии, нелегко полностью схватить дух того десятилетия в Америке. Образы, навеваемые Голливудом, и начинавшаяся антиимпериалистическая риторика почти не совпадали с впечатлениями, складывавшимися при непосредственном общении с приезжавшими с американского Среднего Запада членами клуба «4 Н», или со щедрой помощью, которая предоставлялась по планам Маршалла и Келлога, чтобы поставить на ноги сельское хозяйство Ирландии. Вот из этой-то среды я прибыла в Америку и вошла в американскую географию в начале 60-х годов в Боинг-Сити [Сиэтл. — Перев.], суетливо оживленном в преддверии первой Всемирной выставки. Поэтому мое восприятие периода основывается на ограниченном личном опыте одной конкретной традиции и на книжном знании других.
Моим первым впечатлением, вынесенным в основном из работ по городской тематике, было то, что эта «новая география» — прекрасный пример этноцентристской «науки о себе» — смелой попытки «аборигенов» исследовать процессы, которые начиная с 50-х годов трансформировали жизнь Америки и ее облик. Курсы Эдуарда Ульмана о транспорте и географии городов открыли мне глаза на «реалии» упорядоченного рисунка территории Америки и процессов, на ней происходящих, на предъявляемый сочетанием морфологических и функциональных подходов к географии интеллектуальный вызов. По карте железных дорог США Ульман принимался излагать историю пунктов перевалки грузов, Городов-Близнецов*, пакгаузов и портов (Ullman, 1949 а, Ь). С сигарой в руке, придерживаясь своих иногда плохо подготовленных заметок к лекции, он пускался в разбор драмы вытеснения традиционной угловой бакалейной лавки супермаркетом или потери местным шоссе и каналом их грузо- и пассажиропотоков в пользу междуштатных автострад и авиалиний — всего, что указывало на растущую концентрацию жизни и энергии вокруг ключевых узлов в системе обращения. Кроме того, и внутри этих узлов он демонстрировал, как городские районы, расползаясь, превращаются в столичные агломерации, как маятниковые поездки на работу и быстро завоевывающие рынок товары, подстегиваемые бумом потребления соответственно дешевого бензина и стали, заполняют последние промежутки в повседневной круговерти жизни, — и все это вдохновляется мифом о том, что то, что хорошо для «Дженерал моторе», приемлемо и для всей экономики (Ullman, 1940 —1941, 1953; Breese, 1949; Taaffe, 1962; Higbee, 1960). Как можно было устоять перед искушением переписать географию своей страны, переделать ее карты и найти объяснение тем силам, что приводят в движение эту живую, постоянно меняющуюся среду?
Чувство новых научных перспектив, новых возможностей и накопленной энергии значительно возросшего сообщества географов звучит на протяжении всей дискуссии об американской географии в 50-е годы, составляющей главу 13. Эта дискуссия под руководством Джорджа Киша (университет штата Мичиган) позволяет проникнуть в обстановку, где послевоенные влияния кажутся косвенными, но теория и практика географии претерпели важные изменения. Фред Лакерман (университет штата Миннесота), Дуэйн Нос (университет штата Айова), Билл Паттисон (университет Чикаго) и Дик Моррилл (университет Сиэтла) делятся своим личным опытом и мнениями относительно происхождения и значения изменений на тех кафедрах, где они тогда работали. Так называемая «количественная революция» многими считается феноменом 60-х годов, и распространено представление об ее преимущественно методологическом значении. Ее корни, концептуальные, политические и демогра-
фические, можно проследить еще в 50-х годах, энергия поступательного движения черпалась не только из озабоченности социальными проблемами, но и из эстетических соображений, а формы «революции» были разнообразны.
Конечно, глава 13 не претендует на попытку представить события 50-х годов полностью. Ведь в это десятилетие процветала программа исследований зарубежных стран, культурная и историческая география впервые вышла на уровень предъявлявшихся к ней требований (Sauer, 1941; см. также Brown, 1943; Malin, 1947; Wright, 1947), а в университете Беркли царила атмосфера спокойствия (Spencer, 1979). Книга «Роль человека в преобразовании лика Земли» под редакцией Томаса (Thomas, 1956), несомненно, была наиболее широко признанным памятником этому десятилетию. Не было ли также свидетельств своего рода «возрождения познавательного подхода» (Whittlesey, 1945; Wright, 1947; Kirk, 1951; Boulding, 1956a; Bowden, 1959, 1980; Lynch, I960)? Как отмечает в этой дискуссии Джордж Киш, заслуги стимулирования нового в географии в значительной мере могут быть приписаны воссозданной Ассоциации американских географов, которая стремилась демократизировать или по крайней мере децентрализовать власть между своими членами (Kohn, 1979). В обращениях ее президентов поднимались проблемы теоретического и практического характера (Trewartha, 1953; Whitaker, 1954; Sauer, 1956). Ассоциация способствовала подведению итогов состояния всех областей географии в США [см. сборник «Американская география» под редакцией Джеймса и Джонса (James, Jones, 1954)]. Аккерман заострил вопрос об исследовательском потенциале и научном статусе географии с точки зрения ее соответствия нуждам практической деятельности (Ackerman, 1953), а Хартшорн обосновал хорологическую концепцию в географии (Hartshorne, 1959). Несомненно, увлекательным был поставленный в 1956 г. Дж. К- Райтом вопрос о том, насколько американской является американская география (Wright, 1956).
Часто пишут, что американское общество в то время характеризовалось конформизмом и консенсусом. В свете распространенных среди историков неоконсервативных настроений история США истолковывалась как непрерывное движение в направлении либеральной политики, прагматизма, нацеленного на разрешение проблем и достижение «консенсуса среднего класса» (Viereck, 1953; Kirk, 1954; Grob, Billias, 1967). На американской земле, свободной от феодального наследия, могла процветать политика в духе Локка. Разве опыт колониального прошлого не научил американцев полагаться на собственные силы, больше делать, чем размышлять, быть скорее мастерами на все руки, чем специалистами, и преуспевать в искусстве приспособления к меняющимся обстоятельствам (Boorstin, 1953, 1958)? Складывается впечатление, что историки не выказывали большого желания обнаруживать классовые конфликты. Принижая в своем стремлении к «гомогенизации истории» значение идеологического экстремизма периода «Нового курса», они скорее прославляли конкурентоспособность бизнеса и спокойную безопасность стиля жизни «благоденствующей» Америки периода до ее превращения в сверхдержаву и оплот свободного мира (Hartz, 1955; Higham, 1959).
В середине 60-х годов учившиеся вместе со мной в Сиэтле аспиранты проявляли мало интереса к таким книгам, как «Поиск общинное™» Нисбета (Nisbet, 1953), и могли считать радикальный идеализм в духе «назад к земле» 30—40-х годов весьма реакционным (Borsodi, 1933; Baker et al., 1939; Bowers, 1943). Для многих тривиальными или лишенными связи с нуждами жизни представлялись и подобные же размышления о национальном характере (Mead, 1942; Kluckhohn, 1944; Festinger, 1957) или обеспокоенность проблемами бедности, классовой вражды и распространенных предрассудков (Myrdal, 1944; Riesman, 1950; Frazier, 1957). Кто мог позволить себе растрачивать время на самокопание в душе на предмет предрассудков или выявления специфики личности американского солдата (Adorno et al., 1950; Bettelheim, Jano-witz, 1950)? Ведь нужно было столько всего делать, решать практические проблемы и создавать новые методы! Среди географов в 50-е годы стала утверждаться система ценностей, подобных описанным в книге «Организационный человек» (Whyte, 1956), например представление, что творческая деятельность наилучшим образом осуществляется в коллективной разработке проектов, или большое внимание, придаваемое «причастности» к группе профессионалов. У некоторых еще могло найтись время, чтобы обсуждать вопросы «элиты власти» или военно-промышленного комплекса (Mills, 1956; Gouldner, 1954). и маккартизм мог вызвать некоторые горькие распри внутри сообщества, но в целом по вопросам политики «холодной войны», национальной безопасности и благосостояния несогласия практически не наблюдалось. В сравнении со своими согражданами — историками и социологами — американские географы 50-х годов не выглядят ни неоконсерваторами, ни конформистами, но если сравнить их с коллегами в Европе, то им в большей мере был присущ идеологический консенсус по поводу ценностей, которые историки того времени считали «либеральными», хотя отдельным из них и трудно было согласиться с нормой республиканской ортодоксальности.
Тем не менее, чтобы рассуждать о различиях между тем, что Райт посчитал бы «экзотическим» и чисто американским в географии этого периода, нужна незаурядная смелость, на которую я не претендую (Wright, 1956). Двери университета в Беркли всегда были открыты по крайней мере для представителей немецкой мысли, а студенты поощрялись к проведению полевых работ за рубежом (Spencer, 1979). В университетах Чикаго, Миннесоты, Кларка и других учебных центрах время от времени принимали иностранных ученых, а многие американские географы использовали фулбрайтовские стипендии для длительных стажировок за рубежом. Даже в так называемом «количественном» движении, к которому столь часто прикреплялся ярлык наиболее типично американского (и даже среднезападного) нововведения, отчетливо различимы европейские корни. Однако Дж. К- Райт приоткрывает завесу над образно-смысловым строем американской географии того периода, когда цитирует книгу Коуэнховена «Америка — это процесс» (Kouwenhoven, 1961, р. 37—73). Представляется примечательным, что те самые географы, которые в 30-е годы практиковали и проповедовали географию статичных территориальных конфигураций, в 50-е годы начали подчеркивать значимость динамики процессов и функций, будь то в региональной (Piatt, 1935, 1957; James, 1926, 1952), культурной (Sauer, 1925, 1956), географии городов (Mayer, 1942, 1955) или политической (Hartshorne, 1935, 1954; Whittlesey, 1935, 1954; Jones, 1943, 1954) географии.
Действительно, в большинстве специализированных отраслей географии, обзор состояния которых проводился в 1952—1954 гг., перспективы их обычно формулировались как ориентация на исследование процессов (James, Jones, 1954). Как и в других общественных науках в 40—50-е годы, повестка дня географии менялась с переходом от формальных к функциональным подходам, приходило и понимание ценности количественных методов (Moreno, 1951; Merton et al., 1959; см. также Berelson, Steiner, 1964). Аппельбаум разработал метод для анализа поведения потребителей и организации розничной торговой сети (Appelbaum, 1940; Appelbaum, Spears, 1951; Appelbaum et al., 1961); в политической географии наблюдался отход от тематики границ и территорий к представлениям о полях и силах (Jones, 1954; Jackson 1958, 1964; Hartshorne, 1950; Sprout, Sprout, 1965)! В культурной географии обнаружилось определенное противостояние так называемых «генетических» и «функциональных» интерпретаций процессов (Piatt, 1952; Sauer, 1956; Wagner, Mikesell, 1962), и по-прежнему в обоснование как формально-исторических, так и функциональных взглядов будут приводиться европейские прецеденты (Sestini, 1947; Kant, 1953; Hagerstrand, 1953; Sorre, 1953; Bobek, 1959).
Большое число американцев участвовали в работе Международного географического конгресса в Стокгольме в 1960 г. и были хорошо представлены на оказавшемся переломным симпозиуме по географии городов (Norborg, 1962), так же как и во вновь созданной комиссии по прикладной географии. Благодаря всему этому 60-е годы открылись весьма убедительными выступлениями о пространстве и процессах, в нем происходящих (Blaut, 1961, 1962), и недвусмысленными «мостиками» к системному подходу (Ackerman, 1963).
Итак, по моему мнению, ориентация на изучение «процессов», равно как и использование количественных методов, может служить критерием новаторского духа американской географии конца 50-х — начала 60-х годов. Она справедливо описывалась как «концептуальная революция» (Аау, 1972; Davies, 1972); и действительно, полная разработка открываемых ею методологических перспектив задержалась и в некоторых отношениях задерживается и по сей день. Если среди европейских географов осознание значимости «процессов» и «функций» приходило скорее через их более тесную связь с климатологией, геоморфологией, демографией и историей, то в Америке оно в основном происходило через тесную связь с экономикой и изучением транспорта и только гораздо позднее — с социологией и психологией. Физическая география при этом в основном тяготела к группе наук о Земле (Pattison, 1964). Кроме того, понятие «процесс» вызывало несколько разные смысловые ассоциации у ученых, работающих в русле пространственной традиции, и у тех, кто ориентировался на изучение связи человек— среда. Это различие переживет впоследствии весь увлекательный роман географии с логическим позитивизмом и общей теорией систем. Первых интересовала скорее краткосрочная динамика синхронных процессов, в то время как последних — долгосрочная динамика диахрон-ных тенденций, прослеживаемых во взаимосвязях культур с природными условиями. Думается, заслуживает внимания рассмотрение тех условий, в которых вынашивалась эта всеобщая заинтересованность процессами, так как это может пролить свет на вопросы, поднятые в 50-х годах Райтом.
Возможно, понимание этих условий наилучшим образом может быть вынесено из рассмотрения среды деятельности, личного опыта и мнений тех географов, которые работали в военный период (AAG Annals, 1979). Например, Ульман, подобно своему учителю, а позднее коллеге Уиттлси, учился и в Чикаго и в Гарварде. В своих лекциях он имел обыкновение ссылаться на «гарвардских экономистов» Гэлбрейта и Фридмена. Там же он встретился с Лёшем и Изардом, с которыми, без сомнения, обсуждал идеи Альфреда Вебера о факторах размещения в организации экономики, а также принадлежащие его брату Максу [Веберу. — Перев.] теории «деятельностной» социологии и «социологии понимания» (verstehen Soziologie) (Weber А., 1909, 1929; Weber. П., 1947; Gregory, 1978). Хорошо знакомы ему могли быть и Курт Левин, Стоффер и Ципф (Lewin, 1952; Stouffer, 1940; Zipf, 1949). Ко времени, когда Ульман отправился назад в Чикаго для работы над своей диссертацией, он, очевидно, уже был хорошо знаком с тем, чем занимались его коллеги за рубежом, а также впитал в себя «функционалистский» способ мышления. Без сомнения, в принявшей его среде уже существовала определенная восприимчивость ко всему этому: ведь Платт и Филбрик уже признавали в своих полевых исследованиях выдающуюся важность «функциональной организации ареалов» (Piatt, 1942, 1957; Philbrick, 1957). Колби уже опубликовал свою открывающую новые перспективы статью о «центробежных и центростремительных силах» в жизни города (Colby, 1933), а Майер был глубоко вовлечен в работу чикагской плановой комиссии (Chicago Plan Commission, 1943; Mayer, 1955, 1954). Сочетание концептуального воображения Ульмана, дисциплинированности Аккермана и великолепной образованности Харриса, сошедшихся в городе, изученном в межвоенный период лучше любого иного, предопределило то, что именно там и тогда был весьма убедительно сформулирован функциональный подход к «природе» городов (Harris, Ullman, 1945; Harris, 1943, 1979; Mayer, Kohn, 1959). Опыт службы в Вашингтоне во время войны, связь с научными разработками по национальной транспортной сети, преподавание городского и регионального планирования в Гарварде и других местах — все это обеспечило стимул для подхода к географии как к науке о пространственных взаимодействиях и позволило «обкатать» его еще до прибытия Ульмана в Сиэтл в 1951 г.
Университет Чикаго, как он обрисован в дискуссии Паттисоном, в конце 50-х годов стал центром другой концептуальной инновации первостепенной важности. Но рассмотрим прежде характер научной среды в двух других местах — университетах Айовы и Сиэтла, общность интересов которых среди прочих факторов восходит к принятию с энтузиазмом логического позитивизма. События войны привели Бергмана и Шефера, ярких представителей течения позитивизма, связанного с венским кружком, в Айову, где в начале 50-х годов они встретились с молодыми географами. В их подходе к знанию, которым они делились за чашкой кофе на семинарах и долгих вечерах, отданных междисциплинарным обсуждениям, основной упор делался на метод, возможность верификации результатов, точность и статистическую репрезентативность данных (Ауег, 1959; Berg-mann, 1957; Brodbeck, 1968). Без сомнения, этот «свободный от ценностных предпочтений» путь исследований обладал неотразимой притягательностью в среде, где между представителями разных поколений велись жаркие споры о природе географии. Эти новые идеи представлялись ими еще в рамках «картографической» образно-смысловой системы, хотя и с опорой на совокупность статистических данных. Против них выставлялись обвинения в отсутствии полевой подготовки, абстрактности и даже в литературном характере изложения. Бравада Шефера относительно логических последствий превращения географии в науку о пространстве породила ситуацию взаимонеприятия и необщения, напоминающую конфликт между бернардинцами и Абеляром в XII в. (Schaeffer, 1953; Hartshorne, 1955; Bunge, 1979; Sack, 1980). Ортодоксальное течение выиграло эту войну на страницах печати, но сциентизм* победил в умах значительной части следующего поколения. Первоначально позитивисты из Айовы открыли и выиграли свою кампанию, оставаясь целиком в рамках «картографической» образной системы. Так, Маккарти предварил свои доводы в пользу систематической экономической географии лишь краткими логическими выкладками и обоснованием метода, после чего перешел к иллюстрации их на примере районов США (McCarty, 1940; McCarty et al., 1956). Исследования урожаев пшеницы и кукурузы, размещения школ и прогнозов населения, потенциалов рынков рекреационных услуг — все они следовали в основном конфигурационному подходу. В этих «свободных от ценностной предубежденности» и стимулирующих научный поиск в методологическом отношении исследованиях Среднего Запада выражалось восхищение эффективностью методик и достигнутым выходом за идеографические и чисто описательские рамки (Hartmann, Hook, 1956; Thomas, 1960; King, 1961, 1979).
Однако было бы близорукостью отмечать только методологические аспекты этого движения. Не менее явным, чем стремление сделать географию более респектабельной наукой, было также стремление сделать ее полезной и применимой для решения общественных проблем (Garrison, 1979; Morrill — личное сообщение). Дело обстояло именно так и в университетах Айовы и Сиэтла, который в 1951 г. принял Ульмана и Гаррисона. Концептуальное воображение, опирающееся на солидную основу из неоклассических интерпретаций экономической истории США, соединилось с методологической искушенностью и озабоченностью общественными проблемами. В этих условиях с возрастающим энтузиазмом были восприняты теории размещения, взаимодействия и региональной организации, начала расцветать пространственная традиция географии. На однородных, не имеющих резко выраженных особенностей равнинах можно было постулировать теоретические схемы, обостряющие научные задачи и вооружающие географов более эффективными моделями, заимствованными из техники и математики. Оказалось возможным выйти за пределы освященных временем общепринятых методологических принципов и идеографических целей хорологии и устремиться к новым горизонтам, открываемым анализом топологических поверхностей и геометрических конфигураций (Garrison, 1959; Berry, Garrison, 1958а,b; Tobler, 1961; Taaffe, 1962). Между Сиэтлом, Эванстоном и Айовой установился поток издаваемых на мимеографе работ, тогда как на Атлантическом побережье был провозглашен метод «социальной физики» (Isard, 1956; Stewart, 1947; Warntz, 1966). Настала пора для создания Ассоциации региональной науки и ее «трудов и записок», призванных поддержать боевой дух членов ассоциации и растущий круг потребителей. Десятилетие увенчалось визитом Турстена Хегерстранда, который был не только главным вдохновителем перемен в шведской географии, но и важным связующим звеном в процессе развития географии в Северной Америке и Европе. Подобно тому как летняя школа в Чикаго и семинар в Солсбери были Меккой для энтузиастов картографического подхода в 20-х годах, университеты Сиэтла, Северо-Западный (Эванстон) и Лундский стали Меккой для поборников пространственного анализа, геокодирования и моделирования в 60-х (Garrison, 1960; Berry, Pred, 1961; Taaffe, 1979).
Вся эта растущая заинтересованность «процессами» и «функциями», более динамический подход к изучению размещения промышленности, землепользованию, транспорту и городским сетям основывались покуда на посыл ках о «рациональном поведении» специфически предпринимательского и индивидуалистского толка. В качестве исходных данных принималось стремление к минимизации затрат и максимизации прибыли и «принцип наименьших затрат» со стороны участников процесса. Кроме того, проявилось и специфическое стремление обнаружить применимость заимствованных из точных наук физических законов для описания происходящих на территории событий. Были, однако, и другие пути к пониманию и моделированию процессов. Так, судя по описанию Паттисона, в университете Чикаго свежий прилив энергии последовал за поступлением туда Вагнера (1955) и Уайта (1956). Вагнер и позднее Майксел сумели объединить свой подход к географии, усвоенный в пору учебы в Беркли, с более функционалистской направленностью своих коллег со Среднего Запада, что в конечном счете вылилось в подготовку выдающегося сборника материалов, где культурная география рассматривалась в широком международном контексте (Wagner, Mikesell, 1962). Аналогичным образом соединение двух традиций внесло оживление и «огонек» оригинальности в работу кафедры университета Миннесоты. В своем собственном ключе (и не одном) специалисты по культурной географии размышляли над общими для разных культур территориальными структурами и процессами, конфигурациями и функциями, открывая перед своими последователями путь к оценке методологического значения этих работ.
В Чикаго в это время поддерживалась еще одна традиция. На протяжении всего периода «Нового курса», а затем войны наставления Барроуза о том, что география должна заниматься изучением взаимоотношений человека со средой, способов землепользования, не только проповедовались, но и претворялись в жизнь (Barrows, 1923; Whitaker, Ackerman, 1951; см. также Marsh, 1864; Brunhes, 1902; Van Hise, 1910). Для Уайта и его последователей в этом была основа географии, и они испытывали меньше сомнений относительно детерминизма среды, чем по поводу трактовки «экономического человека», который стремится исключительно к минимизации затрат и максимизации прибыли. Вместе со своими коллегами — социологами, экологами и психологами они вглядывались в разнообразные проявления той «ограниченной рациональности», .которая, как им казалось, проявлялась в поведении целых обществ и отдельных личностей во всем мире (Simon, 1957). Вскоре этот подход был подкреплен соответствующей методологией — системным анализом (Boulding, 1956b; von Bertalanffy, 1951, 1968). Из тщательного изучения представителями этого направления плановых проектов межвоенных лет вытекал очевидный для них вывод о необходимости нового подхода к использованию человеком окружающей среды (White et al., 1958; Kates, 1962). Таким образом, происходило становление двух новаторских течений: с одной стороны, распознание, восприятие и поведение человека по отношению к стихийным силам природы получали новую аналитическую оснрву, а с другой — подверглась критике и в конечном счете пересмотру федеральная политика в отношении контроля над средой в районах равнин, подверженных наводнениям (US House of Representatives, 1966). Горизонт надежд исследователей определялся системной методологией, в рамках которой могли быть увязаны процессы восприятия среды, поведения в ней и, наконец, достигнуто управление взаимодействием связи человек — среда.
Создается впечатление, что, пока их коллеги «пространственного» направления продвигались все дальше в моделировании геометрии и топологии пространственных форм и обнажали неявные механизмы, лежащие за развитием торговых ареалов, транспортных сетей, ролью эффектов агломерационной и масштабной экономии в процессах городской концентрации-деконцентрации, чикагские исследователи «экологического» направления приблизились к гораздо более органичной концепции реалий мира, связывая теорию и практику в рамках определенной социальной философии (Boulding, 1956b; White, ed., 1974). В интеллектуальном отношении они все более обращались к моделям, используемым в теории вероятностей и при принятии решений, сопряженных с риском, — к психологии, биологии и работам социологов экономического направления (Duncan, 1959; Simon, 1956, 1960; Schiff, 1970). В смысле прагматическом для проведения в жизнь своих рекомендаций они рассчитывали на институциональные и юридические системы.
Таким образом, уже в общей струе количественного и процессуально ориентированного направления, по-видимому, возрождалось старое расхождение между традицией изучения связи человек — среда и пространственной традицией. В первой подразумевалось видение мира как органического целого, выраженное неясно, интеграция которого основывалась на диалектических противоречиях между человеком и средой, разрешающихся через формирование все более сложных и целостных систем. Во второй проливался свет на скрытые механизмы, управляющие отдельными пространственными процессами, но что было на ее горизонте — ситуация лебедя, рака и щуки (Hofstadter, 1979)?
Спектр личного опыта и взглядов американских географов 50-х годов был богат и разнообразен. Первое послевоенное поколение не пыталось скрыть своей веры в экономическую рациональность поведения, в предпринимательство и не испытывало сомнений по поводу поддержки федеральным правительством исследований по рационализации сети дорог, общественного обслуживания и размещения промышленности, но в своих политических позициях они не были едины. Так, Кольморген заклинал: «Избавьте нас от больших плотин!» (Koll-rnorgen, 1954) — и высмеивал «гордыню гигантомании» Корпуса инженеров США с позиций простого сопоставления затрат и доходов. Уайт, который стоял на других ценностных позициях, действовал в направлении изменения федеральной политики изнутри, но аргументы его также исходили из логики затрат и доходов (White et al., 1958; White, 1966). Первое поколение урбанистов демонстрировало непосредственную озабоченность проблемами планирования, второе поколение, по крайней мере поначалу, казалось, менее интересовалось идеологией и политикой (см., однако, Bunge, 1962, 1971). К концу 50-х годов этому второму поколению величайшим благом представлялись теории и свободные от ценностных предпочтений методы исследований, диверсификация и рост «вширь» теоретически обоснованных отраслевых «географий». Кроме того, для некоторых проблематика городских центров и планирования тоже превратилась в теоретическую проблему. Не это ли пренебрежение практическими нуждами стало той ахиллесовой пятой, которую последующие генерации географов пронзили стрелами критики с самых разных позиций?
Как и в случае многих других «революций» в научной мысли, возможно, именно этот элемент оторванности от практического опыта сделал наработанные запасы новых методов и моделей непригодными для «оптового» распространения за пределами страны. То, что было благом для «Дженерал моторе», в 50-х годах еще могло казаться благом для США в целом, но даже там этот принцип вскоре утратил свою притягательность. Возможно, именно эту связь между научной мыслью и средой ее формирования (между образом жизни и образом мысли) география не может безнаказанно принести в жертву имперским притязаниям сциентизма или идеологии. Приложима ли география местностей (pays) лучше всего там, где эти местности действительно существуют; модели экологической зональности-сукцессии — там, где городское землепользование повинуется законам неоклассической экономики; и не наиболее ли уместны «количественные» модели, ориентированные на изучение пространственного взаимодействия там, где стратегия развития преобразует пространственные конфигурации в топологическую поверхность сил?
Начатые в 50-х годах учебники, освещающие «революцию», будут закончены позже, некоторые из них по ту сторону Атлантики (Chorley, Haggett, 1967; Bartels, 1968; Harvey, 1969; Beaujeu-Garnier, 1971; Hard, 1973; Wirth, 1979). Они отодвинут в тень старую понятийно-образную систему, подобно тому как появление скоростных автострад и супермаркетов сделало устаревшими шоссе и бакалейные лавочки «на углу». Не были ли новая парадигма и дух «больших надежд» необходимы, чтобы ответить на вызов, брошенный задачами преобразования общества и его окружающей среды во второй половине XX столетия? Авторы последних трех очерков в нашей книге говорят об этом вызове, а также делятся своими размышлениями о том, чему научилась география в послевоенный период.
Дж. Кши, Д. Нос,
Ф. Лакерман, Р. Моррилл,
Б. Паттисон,
США
|
|
|
|
|
 |
|